– Она к смерти Соболева к-касательства не имеет, – сказал Фандорин. – А за свои контакты с германским резидентом наказана достаточно. Чуть жизни не лишилась.
– Не трогать певичку, – поддержал Хуртинский. – Иначе многое всплывет, что не надо бы.
– Итак, – подытожил обер-полицеймейстер, очевидно, прикидывая, как будет составлять рапорт в высшие сферы, – следствие всего за два дня полностью восстановило цепь событий. Немецкий резидент Кнабе, желая отличиться перед своим начальством, на собственный страх и риск задумал устранить лучшего русского полководца, известного своим воинствующим антигерманизмом и являющегося признанным вождем русской националистической партии. Узнав о предстоящем приезде Соболева в Москву, Кнабе подставил генералу дамочку полусвета, которой вручил склянку с неким сильнодействующим ядом. Ядом агентка не пожелала или не успела воспользоваться. В настоящее время запечатанная склянка у нее изъята и находится в московском губернском жандармском управлении. Смерть генерала произошла вследствие естественных причин, однако Кнабе об этом не знал и поспешил доложить в Берлин о проведенной акции, ожидая награды. Берлинское начальство пришло в ужас и, предвидя возможные последствия такого политического убийства, решило немедленно избавиться от чересчур ретивого резидента, что и было исполнено. Прямых поводов для дипломатического демарша в адрес германского правительства не усматривается, тем более что сам факт покушения отсутствовал. – И Евгений Осипович закончил уже обычным, не рапортным тоном. – Шустрого гауптмана погубило роковое стечение обстоятельств. Туда ему, мерзавцу, и дорога.
Хуртинский поднялся:
– Аминь. Ну, господа, вы тут заканчивайте, а я с вашего позволения откланяюсь. Его сиятельство ждет моего доклада.
До гостиницы Эраст Петрович добрался уже далеко за полночь. В коридоре перед дверью неподвижно стоял Маса.
– Господин, она опять тут, – лаконично сообщил японец.
– Кто?
– Женщина в черном. Пришла и не уходит. Я посмотрел в словаре, сказал, что вы придете неизвестно когда: «Господзин ситяс нет. Потом есчь». Она села и сидит. Три часа сидит, а я тут стою.
Эраст Петрович, вздохнув, приоткрыл дверь и заглянул в щель. У стола, сложив руки на коленях, сидела золотоволосая девушка в траурном платье и широкополой шляпе с черной вуалью. Было видно опущенные длинные ресницы, тонкий нос с легкой горбинкой, точеный овал лица. Услышав скрип, незнакомка подняла глаза, и Фандорин замер – до того они были прекрасны. Инстинктивно отпрянув от двери, коллежский асессор прошипел:
– Маса, ты же говорил, немолодая. Ей не больше двадцати пяти!
– Европейские женщины так старо выглядят, – покачал головой Маса. – Да и потом, господин, разве двадцать пять лет – это молодая?
– Ты говорил, некрасивая!
– Некрасивая и есть, бедняжка. Желтые волосы, большой нос и водянистые глаза – совсем, как ваши, господин.
– Ну да, – прошептал уязвленный Эраст Петрович, – ты один у нас красавец.
И, еще раз глубоко вздохнув, но уже совсем в другом смысле, вошел в комнату.
– Господин Фандорин? – спросила девушка, порывисто поднимаясь. – Ведь это вы ведете расследование обстоятельств смерти Михаила Дмитриевича Соболева? Мне сказал Гукмасов.
Эраст Петрович, молча поклонившись, вгляделся в лицо незнакомки. Сочетание воли и хрупкости, ума и женственности – такое в девичьих чертах увидишь не часто. Пожалуй, барышня чем-то напоминала Ванду, только в линии рта не было ни малейших признаков жесткости и циничной насмешливости.
Ночная посетительница приблизилась к молодому человеку вплотную, заглянула ему в глаза и дрожащим не то от сдерживаемых слез, не то от ярости голосом спросила:
– Известно ли вам, что Михаила Дмитриевича убили? Фандорин нахмурился.
– Да-да, его убили, – Глаза девушки лихорадочно блестели. – Из-за этого проклятого портфеля!
Глава седьмая,
в которой все скорбят, а Фандорин попусту теряет время
В воскресенье с раннего утра по безмятежному, белесому от яркого солнца московскому небу плыл неумолчный колокольный звон. И день вроде бы выдался погожий, и золотые луковки бесчисленных храмов сияли так, что хоть зажмурься, а тоскливо и холодно было на душе у раскинувшегося на невысоких холмах города. Уныло, скучно гудели прославленные колокола – это Москва печалилась молебствием об упокоении новопреставленного раба Божия Михаила.
Усопший подолгу живал в Петербурге, в древней столице бывал только наездами, однако же Москва любила его сильней, чем холодный чиновный Питер, любила самозабвенно, по-бабьи, не очень задумываясь о достоинствах своего кумира. Достаточно того, что был он хорош собой и славен победами, а более всего полюбился москвичам Соболев тем, что чувствовали они в нем истинно русского человека, без чужестранных фанаберии и экивоков. Потому-то и висели литографии с Белым Генералом в размашистой бороде и с вострой саблей наголо чуть не в каждом доме Москвы – и у мелкого чиновничества, и у купцов, и у мещанства.
Такой скорби город не выказывал и в прошлом марте, когда служили панихиды по злодейски убиенному императору Александру Освободителю и целый год потом ходили в трауре – не наряжались, гуляний не устраивали, причесок не делали и комедий не играли.
Еще задолго до того, как через весь центр отправилась похоронная процессия к Красным Воротам, где в храме Трех Святителей должно было состояться отпевание, тротуары, окна, балконы и даже крыши по Театральному проезду, Лубянке и Мясницкой были сплошь запружены зрителями. Мальчишки расположились на деревьях, а самые отчаянные – на водосточных трубах. По всему пути следования катафалка выстроились шпалерами войска гарнизона и воспитанники Александровского и Юнкерского училищ. На Рязанском вокзале уж дожидался траурный поезд из пятнадцати вагонов, разукрашенных флагами, георгиевскими крестами и дубовыми листьями. Раз Петербург не пожелал проститься с героем – ему поклонится Русь-матушка, самое сердце которой расположено меж Москвой и Рязанью, где в селе Спасском Раненбургского уезда Белому Генералу суждено было обрести вечное успокоение.
Шествие растянулось на добрую версту: одних подушек с орденами покойного было за два десятка. Звезду Святого Георгия первой степени нес командующий Петербургским военным округом генерал-от-инфантерии Ганецкий. А венков-то, венков! Саженный от торговцев Охотного Ряда, да от Английского клуба, да от Московской мещанской управы, да от георгиевских кавалеров – всех и не перечислишь. Перед катафалком – орудийным лафетом, застланным малиновым бархатом и увенчанным золотым балдахином, – ехали герольды с перевернутыми факелами, потом распорядители похорон: генерал-губернатор и военный министр. Позади гроба, в одиночестве, на вороной арабской кобыле следовал брат и личный представитель государя великий князь, Кирилл Александрович. За ним адъютанты вели под уздцы под траурной попоной белоснежного Баязета, знаменитого Соболевского ахалтекинца. А далее маршировал замедленным шагом почетный караул, несли еще венки, поскромнее, и шли с обнаженными головами важнейшие гости – сановники, генералы, гласные городской Думы, денежные тузы. Величественное было зрелище, даже и сравнить не с чем.
Июньское солнце словно устыдилось своей неуместной лучезарности и укрылось за тучами, день посерел, и, когда процессия достигла Красных Ворот, где всхлипывала и крестилась стотысячная толпа, заморосил мелкий, плаксивый дождик. Природа пришла в гармонию с настроением общества.
Фандорин продирался через густую толпу, пытаясь разыскать обер-полицеймейстера. В восьмом часу, ни свет ни заря, явился к генералу домой, на Тверской бульвар, да опоздал – сказали, что его превосходительство уже отбыл к Дюссо. Шутка ли – такой день, такая ответственность. И все на нем, на Евгении Осиповиче.
Далее потянулась череда невезения. У выхода из гостиницы «Дюссо» жандармский капитан сказал Эрасту Петровичу, что генерал «вот только сию минуту был и ускакал в управление». В управлении на Малой Никитской Караченцева тоже не оказалось – умчался наводить порядок перед храмом, где грозила начаться давка.